воскресенье, 15 декабря 2013 г.

Отрывок из рассказа "Камень" Георгия Ансимова

Сегодня мы хотели бы познакомить Вас с отрывком еще не опубликованного рассказа Георгия Ансимова "Камень". Кто знаком с историей храма Святителя Николая в Покровском, тому особено горько и проникновенно будет читать эти строки. 
Если Вы еще не знакомы с историей, то прежде чем читать приведенный отрывок – прочитайте ее на сайте храма...и отрывок рассказа заиграет для Вас более глубокими красками...


<...> Но вот появились  новые звуки, совсем не подходящие к тому, к чему меня приучили за много лет моей принадлежности к храму. Моей внутренней стороне стало теплее, даже жарче, в храме стало душно, людей собиралось все больше, и пели они чаще заунывную, плачущую мелодию. На эту мелодию накладывались плач, стоны и слезные всхлипывания. Мужчины приходили в храм в сером, длинном, с мешком за плечами. Если раньше по полу, состоящему из плотно лежащих моих братьев, ходили мягко, осторожно, то теперь их часто топтали палками, костылями,  что, конечно, с болью отражалось на отполированных камнях, и даже серьезно ранило их. Это суровое ковыряние, вместе с плачущей мелодией очень огорчало нас всех, ровно и спокойно лежащих камней. Если к этому еще добавить, что  в общем пении стало меньше крепких, каменных голосов, и стали преобладать высокие, да еще слезливые звуки. То можно было понять, что крепость и здоровая сила стали слабее, и их все чаще заменяли палки с гвоздями, а обладатели этой силы  куда-то ушли, оставив нам плач и причитания. Все чаще люди стояли у коробок, прощаясь, вздыхая, рыдая. Война. Это мягкое слово обозначало то страшное, что только могли сделать люди – убивать друг друга! До сих пор не могу осознать это дикарство, существующее  у людей – похожих на Христа, Которому они молятся, произнося своё Господи! 
И в облаке, парящем в храме, и тоже посуровевшем, стало появляться все больше ликов. Истерзанных, измученных, даже изуродованных.  Так это волнующее неравновесие, все увеличиваясь, дошло до момента настоящего потрясения.
Был еще мороз, но солнце уже вставало раньше, когда под плач и слезные стенания внутри храма,  моя наружная сторона уже отогревалась, после мороза,  охватившего весь храм, землю вокруг него, и самый воздух, твердый и колючий,  царапающий.  Еще никогда у меня не было такого состояния, когда с одного бока я был свидетелем  эмоциональных потрясений, слез, скрипа деревянных и железных опор и палок, раздирающих нас. С другой стороны скребущих, дерущих до боли, остервенелых, мороженных, яростных снежинок. Мы, камни, перенесли это странное напряжение. Холод постепенно ослабел. Но внутри храма напряжение не спало.   Все те же унылые, просительные причитания, пугающие нас, плачи,  и обилие свечей, жарко горящих как раз около квадратного металлического стола, стоящего недалеко от меня. По мне, с этой стороны этого жара, от этих слез текли капли пота, неизвестно откуда взявшегося. А может быть, я одной своей частью уже заразился такой горестью, и во мне пробудилось что-то человеческое? Молящиеся, отвлекаясь от своего значительного молчания и пения, говорили о каком- то перевороте.  Плакали, повторяли слово «временное» и, рыдая, молились, твердя слово «царь».  Но  явно, эти горькие слезные вопли, не могли  не тронуть даже камни.  Особенно меня, приученного к покою, миру и тихому, проникновенному пению.  
И только в облаке парящем появились странные лики сразу целой семьи, в дополнении к серебряному фону еще и в сияющих коронах.
Но эта разница, двух сторон, буквально раскалывающая меня, не ослабла. Наоборот, она усилилась, потому что к ней присоединились совсем новые звуки.  Это были звуки, похожие на взрывы, которые делали те, кто хотел залезть в глубину нашей скалы, чтобы оторвать от нее сразу большой кусок. Помню, как вся скала сотрясалась от этих взрывов, от огня, который возникал после такого взрыва. Помню, как валились  деревья и с криками и плачем метались птицы. Огонь залезал в щели, возникшие после взрыва и обжигал и коптил образовавшиеся куски скалы. Вот такие удары слышались и теперь. Но их было много и в разных местах. Теперь-то что взрывать? И зачем?   Снаружи   было сыро, ветрено. Меня познабливало.  А внутри храма почему-то службы прекратились. Стало пусто и одиноко. Облако, то самое облако, сжалось, погрустнело. Стало хмурым. Только раза три в неделю священник совершал Богослужение и собирал большую толпу, которая молилась, пела. Но пела напряженно, будто второпях. Пела и расходилась, будто убегала. А взрывы все гремели и приближались. В храме собирались люди и молились и плакали. А потом приходил священник, уже другой, и тоже взволнованно служил, вместе с большой, слипшейся толпой. Мою наружную сторону обжигало солнце, хлестали дожди, Ласкал и морозил ветер, а в храме метались и молились почти обезумевшие, что-то потерявшие, люди. И опять все  повторялось. Священник исчезал, Толпа одиноко сиротела, и снова появлялся священник, чтобы служа и молясь, повторить судьбу предыдущих  братьев. Взрывы прекратились, солнце по-прежнему  неизменно совершало свое привычное движение, только вокруг храма и в нем самом  было беспокойно и нервно. Трава, которая росла вокруг храма и на его восточной стороне, там, где хоронили и сделали кладбищем, заросла, так, что  я уже ничего не видел, и чувствовал себя заброшенным, забытым, а с другой стороны тревога и нервные метания,  иногда бросаемой толпы, делало и мою жизнь тревожно  невыносимой. Но самое страшное происходило с моим дорогим облаком. Оно, казалось, даже изменило цвет и побагровело. А само бесконечное, необъятное, оно вдруг стало тяжелым, и будто потрескалось. Я не мог выносить этого, не мог видеть, но я был на своем месте, и вынужден был смотреть на это болезненное изменение вечного, уже моего страдающего друга.  Наконец беспокойство, нависшее над храмом, разрешилось совершенно  неожиданной переменой.
Солнце  грело уже не так жарко. Чувствовалось, что скоро пойдет дождь. По улице по-прежнему ездили извозчики, ходили торопливые прохожие, но в храм давно не заходили.  Идущие иногда кричали и пели что-то громко и отчаянно. Такую песню пели не улице и сейчас, только под грохот автомобильного мотора. Грохот был отвратительный, но он налетал и пролетал мимо. Только мгновение все содрогалось, и потом все затихало, оставляя после  себя неприятный запах и копоть, осаждающуюся на мне. Но вот, одна машина приехала и стала напротив храма, вся содрогаясь и грохоча. На ней сидела компания из многих людей, и все они еще,  громко пели.    Они высадились из машины и окружили храм, трогая, будто проверяя на прочность все, из чего он сложен. Трогали и раскачивали ограду, били сапогами стены, размазывая влажную  землю,  по лицевой стороне храма. И все это с криками на каком-то непонятном,  со странными   звукосочетаниями, языке.  И несколько раз носили вокруг храма какие то лестницы. Трава, которая выросла вокруг храма, была вытоптана и смешана с мокрой землей. Наконец  лестницу установили как раз напротив меня, и на нее полезли чуть ли не все приехавшие на машине. Они лезли срываясь, падая, но все еще смеясь. Не удержавшиеся спрыгивали, смеялись и снова лезли. Те,  кто влез, тянули наверх  другую лестницу, она срывалась, падала. Ее, тоже грязную, поднимали снова, чтобы можно было лезть еще выше. По этим крикам и стукам лестницы об крышу, нельзя было разобраться  в том, что делается наверху. Но стало понятно, что те, кто забрался на крышу, свою победу стали праздновать танцем, ударяя сапогами по  крыше, да с такой силой, что мы, камни,  дрожали от ударов. А иногда победные крики покрывал их же собственный вой, когда кто-то из пляшущих пробивал сапогом железные листы,  старательно настеленные  строителями.  Небо хмурилось. Из него, темного и сурового,  начали капать тяжелые капли дождя. Танцоры прекратили свои пляски и сверху полетели крики – Веревку, давайте скорее веревку! Из машины, все еще дымившую и коптившую, кинули огромную связку веревок. Она упала как раз передо мной, на мокрую помятую траву.  Оставшиеся внизу держали веревку, сверху кричали – Скорее размотайте! Спутанный моток, уже намокший, начали разматывать. Конец ее, при разматывании начал метаться, все удлиняясь,   и хлеща по всему, что попадалось. Он, как конец огромного хвоста, бил по стенам, земле, образовавшимся лужам, Бил по камням фундамента, по мне, попадая неожиданно  по моему, выходящему наружу, лицу. Дождь, прицелившись каплями, начал идти уверенно и надолго. Веревку подали наверх, и танцоры стали ее тянуть. Она, мокрая, стала тяжелой,  а ее все тянули с проклятьями и руганью. Ее к чему-то привязывали, и, стоя там, наверху, стали дергать. Что-то не получалось, потому что ругань и брань  стояли стеной, как и дождь. Тогда все, что стояли наверху, намокшие, неудачливые и злые, стали слезать вниз и все,  схвативши мокрую и тяжелую веревку, стали ее тянуть вниз, чтобы что-то сдернуть сверху. А то, что хотели сдернуть вниз, не поддавалось. И тут началось что-то невообразимое. Тянули прямо – не поддается. Дергали, считая – и-и раз,… и-и два!  Не поддавалось. Переходили толпой влево и вправо, упираясь сапогами в фундамент, и становясь прямо на лицо камня так, что, казалось, сдвинут нас, разорвут, сокрушат все,  в попытках что-то сдернуть. И,  наконец,  им удалось. Они, натужившись, что-то сокрушили. Послышался треск, скрип, весь храм затрепетал  дрожа, веревка ослабла и сверху с громом и треском,  скрипя и царапая, что-то поползло. Мокрая от пота и дождя, толпа взвыла,  и сладко ругаясь, бросив веревку, полезла в машину. Машина, обдав нас последним хлопком и копотью наконец, уехала и мы остались одни – помятая, вытоптанная трава, мы, камни храма, вымазанные, растревоженные, чуть ли не сдвинутые с наших мест, и крест, висящий  вниз головой, с которого капали капли то ли дождя, то ли пота, то ли наших страданий.   Но облако, мое дорогое облако, что стало с ним! Оно раскололось на множество ликов, и каждый из них метался, изгибался, краснел, бледнел. Это было настоящее безумство, жуткая неизбежность, от которой некуда деться. Оно, как в тюремной клетке, разорвавшись на миллионы отдельных частей, казалось орало, выло во время этих безумных танцев и раскачиваний. И в тот момент, когда крест мокрый, ободранный повис вниз головой, внутри храма раздался нечеловеческий грохот, стон, какой-то вопль, потрясший вдруг ставшие пустыми, жалкими вековые стены храма. И миллионы частей этого величественного, неколебимого облака превратились в комок перевернутых истерзанных, окровавленных, измученных и,  уже еле различимых,   ликов.


Жалкое наше одиночество. Пребывали мы в нем недолго. Дальше случилось еще более невероятное. Начался грабеж. Приехали ломовые извозчики – те, что возят большие грузы,  и начали выносить из храма все, что там было. Почему я думаю, что грабеж? А потому что если бы это были свои люди, они брали бы храмовые вещи бережно, аккуратно. Эти же,  приехавшие,  хватали сосуды, чаши, лампады, иконы в охапку, лишь бы взять побольше, и тем скорее нагрузить телегу. К кресту, который так и висел вниз головой, они подошли, смерили его ладонями, раздвигая пальцы, посмотрели на телегу и на крест,  и отошли в храм. Там они начали грузить облачения. Но вот все, что было возможно унести, погружено на просторные полки телег, и они перегруженные, двинулись.  Люди смеялись, глядя на этот необычный поезд. Разломанные подсвечники, оконные рамы,  кучи икон с оторванными окладами, хоругви, сорванные с переломанными длинными  палками, горы облачений, некоторые волочились по земле, скамейки вперемежку с дверями от царских врат, ковры и светильники прямо с недогоревшими свечами. Они уехали и стало в голом храме одиноко и сиротливо. Теперь настало время воровства. Под вечер, когда еще  светло и можно было видеть  не зажигая свечей, сюда залезали обыватели, для которых все, что не охраняется, привлекательно. Они брали  все. Рвали и снимали оставшиеся рамы, свинчивали дверные и оконные петли, отдирали светильники, выдирали железные крюки из стен, брали стремянки и даже выковыривали каменные плиты из пола. Ловкачи приносили лестницы и снимали листы железа с крыши, а их соперники после них снимали и по частям выносили оставшиеся деревянные перекрытия. Те же человеческие руки, что возводили и украшали этот храм, те же руки теперь его разграбляли. После того, как все видимое и невидимое исчезло, и  даже самому любопытному взять было нечего, храм перестал быть храмом, а обернулся каменным каркасом со многими сквозными дырами вместо окон и дверей.  Глядя на все  это, и на выломанные камни на полу и стенах, то есть в каменном основании бывшего храма, видел моих коллег- камней  изуродованных, разбитых, раскрошенных и растоптанных, я ясно представлял себе такую же судьбу. Сейчас, будучи измазанным, изгаженным сапогами, упиравшимися в меня, провонявшим копотью машины, чувствующим трещины в соседях, я уже видел себя таким же растертым  сапогами, молотками, пилами, топорами. Уничтоженным теми же руками, которые создали, сотворили меня, а главное, – приобщили к миру тепла, добра, искренности, и искреннего пения. Согрели, воспитали меня, вырезанного из скалы, ставшего камнем, держащим собою такой храм!  Это была драма. Настоящая драма.  Особенно страшным  для меня была большая, плешивая крыса,  которая пробовала  грызть меня, а,  почувствовав мою крепость, облизывала меня, пропахшего ладаном и воском. Я уже думал, как хорошо было бы, если бы меня положили в коробку и зарыли в землю, как зарывали человека у храма на моих глазах,  с красивым пением печальные люди.<...>

Комментариев нет:

Отправить комментарий